^Наверх

Записки издателя

 

***

Утром прочла очень трогательные рассказы Эдуарда Кочергина в старом журнале «Знамя» за 2011 год. Они автобиографичны. Это до- и послевоенное детство в Ленинграде. Какие миниатюры, какой язык! Например, о женщине: «Здесь она родилась и окрасавилась». Каково? Кочергин – художник БДТ, написал пронзительную вещь «Крещенные крестами» – о себе. Восьмилетний мальчуган, прошедший блокаду, школу детприемников (отец расстрелян, мать полька посажена шпионаж) пускается в бега с Днями Победы. Победоносные войска идут с запада на восток, а он-доходяга по кличке Тень – с востока на запад. Жуткое путешествие, страшный опыт маленькой жизни.

Вообще почти мистика: в один год три разных 60-летних автора в разных странах написали истории свои и страны, изложенные их маленькими героями: Э. Кочергин в Петербурге, профессор кафедры журналистики Рудольф Борецкий – в Москве («Качели» о его военном детстве в оккупационном Киеве) и Леэло Тунгал («Товарищ ребенок», это надо обязательно прочесть!) – в Таллинне. Это высокий уровень литературного вещества. Это литература о том детстве, о котором писали А. Неверов, Ан. Приставкин, Л. Пантелеев. Это о детстве, какого не должно быть у детей.


***
Приняла лекарство – открыла новую книгу Андрея Иванова «Харбинские мотыльки», что вышла у Белобровцевых в издательстве "Авенариус". Я – апологет творчества А. Иванова, но эта книга – лучшая в его творчестве. В ней и новая тема – русская эмиграция в Эстонии в 20-е годы ХХ века, судьбы офицеров армии Юденича. Какая мощь! Давно не получала таких ярких впечатлений от романа – не отпускает при кажущихся внешне вялости, тусклости бытия. Как могуче создана и заселена монументальная картина высот и низости человека и человечества в отдельно взятом лабораторном опыте времени и места! Почему и как возникает ощущение, будто кого-то из персонажей видела, о ком-то знала?

У Андрея, помимо таланта, есть еще что-то, что за человеком числится по статье редкого дара – обаяние. По отношению к тексту это обаяние работает так, что берет в плен, не отпускает. Но содержание так душевно больно, что вступает в конфликт с этим «обаянием» таланта А. Иванова. Меня поражает, после работы с ним по изданию «Копенгаги», каков он мастер, как глубоко чувствует подводные течения своих мыслей, как последовательно и виртуозно облекает их в слова, ему одному ведомые!

***
Вчера прочла в rus.err.ee статью Виталия Белобровцева об Андрее Иванове, о присуждении последнему премии НОС («Новая словесность»). Замечательная статья, в ней и важные аспекты, неожиданные (как-то реплика писателя на его работу с «Балтийским архивом»), и почти отцовские гордость и теплота (Белобровцевы Ирина и Виталий открыли писателя Иванова), и жгучие вопросы русского образования в Эстонии. Я тоже счастлива, что Бог дал увидеть такую жемчужину. Увидела то, что редко дано увидеть глазами – человека, рожденного с миссией: он так зрел в своем творчестве, что представить период ученичества невозможно; Моцарт, у которого, говорят, не было черновиков.

***
Рассказы Карла Ристикиви, которые я издала в переводах Людимлы Симагиной «Сигтунские врата, божественно прекрасны. Могу только догадываться, как хороши они должны быть в оригинале. Какие сюжеты, каков психологизм, сколь выразительна ненавязчивая философия: только прочитав сборник, события рассказов которого происходят в Средние века в Великом Новгороде, Испании, Италии или Швеции, понимаешь вдруг, какая, в сущности, разница, когда и где это происходило, ведь человек остался прежним – высоким и низким, подлым и героическим.

***
Наткнулась на книгу Татьяны Москвиной, литературного и кинокритика. Я ее обожаю - дерзкая, умная, чертовски необъективная. Это будто про нее Шкловский сказал: «У Гоголя черт входит в избу – верю, у писателя N учительница входит в класс – не верю». Москвиной верю, хотя редко соглашаюсь, потому что честна она до обнажения. Очень люблю ее книгу «Похвала плохому шоколаду» (такой вот оксюморон). А тут выхватил глаз ее новую книжку «Жар-книга», в которой я уже прочла все критические статьи и забыла про нее. А в ней еще и ее собственные пьесы (она, похоже, училась в театральном), в т.ч. «Проклятая любовь» о Николае Эрдмане и Ангелине Степановой. Я сама когда-то мечтала написать сценарий на радио для Тамары Солодниковой и Херардо Кантрераса, да так и не собрала силенок творческих, оробев. Был бы у меня такой материал, как бы они его озвучили?

***
Поймала себя на мысли, что мое хорошее настроение суть происхождение от прочитанного вчера вечером у Соломона Волкова. Писал о Михаиле Бахтине и вдруг – неожиданное сравнение между совершенно разными для меня личностями и мировоззрениями – Бахтин и Розанов! Оказывается, тот и другой заявили о себе будущим поклонникам публикациями о Достоевском. Обычно Розанова только ленивый не толкнет упреками в непоследовательности и противоречиях (кто-то писал: «у него да и нет присутствуют на одном листе одновременно»), а Волков приводит имена защитников для меня убедительных чрезвычайно – Мандельштамма и Виктора Шкловского. У меня есть книга статей последнего о литературе 30-х годов – шедевр. Как он написал о Бабеле! Даже если бы Бабель ничего не создал, этих слов было бы довольно, чтобы остаться в мировой литературе самому имени Бабеля.

***
Привезла чемодан книг. Из привезенного отложила несколько, которые хотелось бы тотчас прочесть: потрясающий сборник Владислава Фелициановича Ходасевича, «Альбрехт Дюрер» (ЖЗЛ) Станислава Зарницкого, двухтомник Ганса Дельбрюка «История военного искусства» (античность и германцы). Из последнего все не осилю, но и оторвать от себя не могу, ведь магически притягивает к себе фраза, например: «По одному свидетельству, сохранившемуся у Ливия, для этой цели применялось только 20 человек...» (это о разделении фаланги на манипулы). А пока наслаждаюсь Жоржем Сименоном.

***
Сборники Пастернака: поэма «"Спекторский» (1931) и «Сестра моя – жизнь» (1933). Какой душевный трепет неизбывно вызывают его строки: от широкоизвестного и крылатого

Да, видно, жизнь проста, но чересчур.
И даже убедительна, но слишком.

до таких вот моцартовских строк:

Ядро кадрили в полном исступленьи
Разбрызгивает весь свой фейерверк.

или:

Клубясь бульварным рокотом валторн,
По ним мячом катился ветер с юга.

или:

Тут целовались, наяву и вживе.
Тут, точно дым и ливень, мга и гам,
Улыбкою к улыбке, грива к гриве,
Жемчужинами льнули к жемчугам.

Вчера. Вдруг. Открыла: Бродский местами перекликается с Пастернаком в технике. И так дерзко! И так откровенно: в самом классическом своем – «Большая элегия Джону Донну»:

У Бродского:

Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины...

 

(и далее 6 страниц существительных)

У Пастернака:

Бокалы. Карты кушаний и вин.
Пивные сетки. Пальмовые ветки.
Пары борща. Процессии корзин.
Свистки, звонки. Крахмальные салфетки.

Игры гениев.

***
С удовольствием отсмотрела сюжет Петра Вайля об Аргентине, о Борхесе из дивного цикла «Гений места». Борхес трогает меня и как писатель, завораживая детским романтизмом истории покорения страны, и образом мысли, и звуковым сопровождением – ничего нет в мире слаще танго, но более всего тем, что был поклонником профессии библиотекаря и сам им был!

Я не прохожу мимо тех, кто делает такой выбор в жизни. В свое время меня тронул Кибальчич, который в условиях подполья создал, помимо бомб, библиотеку и стал при ней библиотекарем. Чернышевского я приняла как писателя раз и навсегда, прочитав его признание о том, что более всего он мечтал о должности профессора ИЛИ библиотекаря! По сути он таковым и был – не писатель, а читатель. Потому как список книг, им прочитанных (только перечень) – это более 400 наименований (тома и периодические журналы – под одним номером), т.е. более 1 книги в день.

У меня есть две настольные книги, в которые я нет-нет, да ныряю: «История культуры Санкт-Петербурга» Соломона Волкова и «Гений места» Вайля.

***
Вчера было Сретенье. У Бродского есть стихотворение «Сретение» с таинственными для советских атеистов образами последних праведников Ветхого Завета – старца Симеона и пророчицы Анны. У Бродского чрезвычайно много стихов, отсылающих к тому, что нам неведомо – к церковной культуре. Это у него от Ахматовой, которой он воздал за это приобщение к великому пространству веры – двое суток читал у гроба ее, усопшей, псалтырь...

Есть у него и множество стихотворений о Рождестве, в конце 1970-х для меня это стало чудом. Кажется, он писал на каждое Рождество, вот из стихотворения «24 декабря 1971»:

В Рождество все немного волхвы.
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
Производит осаду прилавка
Грудой сверткой навьюченный люд:
каждый сам себе царь и верблюд.

...

Пустота. Но при мысли о ней
видишь вдруг как бы свет ниоткуда.
Знал бы Ирод, что чем он сильней,
тем верней неизбежнее чудо.

А чего стоит куплет из «Похорон Бобо»:

Бобо мертва, но шапки недолой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не проколем бабочку иглой
Адмиралтейства – только изувечим.

Не знаю, кто эта Бобо, но не могу забыть этого фортепьянного ритма и заклинания «Бобо мертва».

А это из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт»:

Мари, шотландцы все-таки скоты.
В каком колене клетчатого клана
предвиделось, что двинешься с экрана
и оживешь, как статуя сады?
И Люксембургский, в частности? Сюды
забрел я после ресторана
взглянуть глазами старого барана
на новые ворота и пруды.
Где встретил Вас. И в силу этой встречи,
и так как «все былое ожило
в отжившем сердце», в старое жерло
вложив заряд классической картечи,
я трачу что осталось русской речи
на Ваш анфас и матовые плечи.

Сколько в раннем Бродском игры таланта с озорством, не проба силы, а гамбургский счет мировым поэтическим сюжетам. Так и в «Письмах римскому другу»:

Дева тешит до известного предела –
дальше локтя не пойдешь или колена.
Сколь же радостней прекрасное вне тела:
ни объятье невозможно, ни измена.

***
Чуковского открывала для себе в жизни не один раз. Помню даже день его смерти в 1969-м, когда увидела на остановке трамвая перед Парком культуры газету с траурным его портретом и не могла сдержать слез, ушла в парк плакать. Так слезами только его одного провожала из сонма неизвестных мне людей, но любимых писателей.

Поражалась детскому его творчеству, которое до сегодняшнего дня, по регистрации Книжной палаты, – самое издаваемое и читаемое, и популярное настолько, что идет с огромным отрывом от иных других знаменитых детских авторов. И удивительно оно самобытное и образами, и сюжетами, и насыщено чрезвычайно ритмами, звуками, их игрой.

А каков борец – выстоял мракобесие компании во главе с партийной гранд-дамой Крупской. Сегодня ведь невозможно представить, что «"Крокодил», написанный, кажется, в 1917-1919 годах. запрещался до конца 30-х, а затем издался в начале 1990-х! Это официальный запрет, а неофициально половине его сказок была предопределена такая же судьба.

А каков человек – и дети, и внуки его говорят и пишут о его даре Отцовства. Это ведь что-то поразительное в истории литературы: Музой писателю служат его пятеро детей, трое из которых трагически уходят из жизни.

А его «Дневники»! А работоспособность – равной не знаю.

А его монография о Чехове! Нынче вышла монография о Чехове английского профессора Дональда Рейфилда – дивное погружение в материал, аристократическое сегодня от литературоведения, веришь, что своими глазами видел, как куры по пыльным дорогам Таганрога гуляют, как Чехов пишет бухгалтерские расписки, как делает вульгарные процедуры больным, ссорится с сестрой и пр. Но Чехов Чуковского – это сплав русской литературы в одном отдельно взятом писателе, там текст таков, что мысль начинает жить, каждой фразой рожденная, а читатель – мыслить.

***
Оставила на время излюбленный жанр литературоведения и отвлеклась на чудную вещь – книгу Рады Аллой «Париж для зевак». В книге более 700 страниц последовательного шествия по городу – от дома к дому. Ну чего только в ней нет: и пассаж о Генрихе IV («Анри IV, что славный был король»), муже Марии Медичи, повесе, в честь которого был назван и сквер «Повеса». Кстати, несчастный был убит религиозным фанатиком, о чем не ведала. И упоминание о «русском следе» в судьбе принцессы Матильды, что лет восемь ждала развода с Анатолием Демидовым. И история Нового моста, с появлением которого все мосты мира стали нести и эстетическую функцию: прежде на всех со времен Средневековья строились дома, этот был «свободен». И французских проституток с тех пор стали называть «новыми мостами». И история дома, имеющего репутацию самого высокого на холме. В нем жил художник-иллюстратор Морис Немон и наслаждался лучшим видом из окна (вот бы увидеть). И бесчисленные упоминания домов с мемориальными плитами - от дома первого швейного заведения до дома Далиды (обожаю ее голос и песни), возле которого я бывала.